из книги "КАЗАКИ. Повести и рассказы" Л Н Толстой 
(Москва, "Художественная литература", 1981г, серия "Классики
и современники")
-----------------------------------------------------------
Рассказ Л. Н. Толстого "Набег" в царское время подвергся
цензуре, существенно исказившей оригинальный замысел Толстого.
В этом сокращенном виде он опубликован в данной книге и
продолжает печататься в других современных изданиях. В конце
рассказа вступительная статья Л. Опульской. Восстановленный
по рукописям Л. Н. Толстого полный текст рассказа "Набег":
"Набег" (Полная редакция) Л Н Толстой 1852г
-----------------------------------------------------------
                              Лев Николаевич Толстой (1852)

                     НАБЕГ
              Рассказ волонтера

                         I

Двенадцатого июля капитан Хлопов, в эполетах и шашке - форма,
в которой со времени моего приезда на Кавказ я еще не видал
его, - вошел в низкую дверь моей землянки.

- Я прямо от полковника, - сказал он, отвечая на
вопросительный взгляд, которым я его встретил: - завтра
батальон наш выступает.

- Куда? - спросил я.

- В NN. Там назначен сбор войскам.

- А оттуда, верно, будет какое-нибудь движение?

- Должно быть.

- Куда же? как вы думаете?

- Что думать? Я вам говорю, что знаю. Прискакал вчера ночью
татарин от генерала - привез приказ, чтобы батальону выступать
и взять с собою на два дня сухарей; а куда, зачем, надолго ли?
этого, батюшка, не спрашивают: велено идти и - довольно.

- Однако, если сухарей берут только на два дня, стало, и
войска продержат не долее.

- Ну, это еще ничего не значит...

- Да как же так? - спросил я с удивлением.

- Да так же! В Дарги ходили, на неделю сухарей взяли, а
пробыли чуть не месяц!

- А мне можно будет с вами идти? - спросил я, помолчав
немного.

- Можно-то можно, да мой совет лучше не ходить. Из чего вам
рисковать?..

- Нет уж, позвольте мне не послушаться вашего совета: я целый
месяц жил здесь только затем, чтобы дождаться случая видеть
дело, - и вы хотите, чтобы я пропустил его.

- Пожалуй, идите; только, право, не лучше ли бы вам остаться?
Вы бы тут нас подождали, охотились бы; а мы бы пошли с Богом.
И славно бы! - сказал он таким убедительным тоном, что мне в
первую минуту действительно показалось, что это было бы
славно; однако я решительно сказал, что ни за что не останусь.

- И чего вы не видали там? - продолжал убеждать меня капитан.
- Хочется вам узнать, какие сражения бывают? прочтите
Михайловского-Данилевского "Описание Войны" - прекрасная
книга: там все подробно описано, - и где какой корпус стоял,
и как сражения происходят.

- Напротив, это-то меня и не занимает, - отвечал я.

- Ну, так что же? вам просто хочется, видно, посмотреть, как
людей убивают?.. Вот, в тридцать втором году был тут тоже
неслужащий какой-то, из испанцев, кажется. Два похода с нами
ходил, в синем плаще в каком-то... таки ухлопали молодца.
Здесь, батюшка, никого не удивишь.

Как мне ни совестно было, что капитан так дурно объяснял мое
намерение, я и не покушался разуверять его.

- Что, он храбрый был? - спросил я его.

- А Бог его знает: все, бывало, впереди ездит; где
перестрелка, там и он.

- Так, стало быть, храбрый, - сказал я.

- Нет, это не значит храбрый, что суется туда, где его не
спрашивают...

- Что же вы называете храбрым?

- Храбрый? храбрый? - повторил капитан с видом человека,
которому в первый раз представляется подобный вопрос: -
Храбрый тот, который ведет себя как следует, - сказал он,
подумав немного.

Я вспомнил, что Платон определяет храбрость знанием того, чего
нужно и чего не нужно бояться, и, несмотря на общность и
неясность выражения в определении капитана, я подумал, что
основная мысль обоих не так различна, как могло бы показаться,
и что даже определение капитана вернее определения греческого
философа, потому что, если бы он мог выражаться так же, как
Платон, он, верно, сказал бы, что храбр тот, кто боится только
того, чего следует бояться, а не того, чего не нужно бояться.

Мне хотелось объяснить свою мысль капитану.

- Да, - сказал я: - мне кажется, что в каждой опасности есть
выбор, и выбор, сделанный под влиянием, например, чувства
долга, есть храбрость, а выбор, сделанный под влиянием низкого
чувства, - трусость: поэтому человека, который из тщеславия,
или из любопытства, или из алчности рискует жизнию, нельзя
назвать храбрым, и, наоборот, человека, который под влиянием
честного чувства семейной обязанности или просто убеждения
откажется от опасности, нельзя назвать трусом.

Капитан с каким-то странным выражением смотрел на меня в то
время, как я говорил.

- Ну, уж этого не умею вам доказать, - сказал он, накладывая
трубку: - а вот у нас есть юнкер, так тот любит
пофилософствовать. Вы с ним поговорите. Он и стихи пишет.

Я только на Кавказе познакомился с капитаном, но еще в России
знал его. Мать его, Марья Ивановна Хлопова, мелкопоместная
помещица, живет в двух верстах от моего имения. Перед отъездом
моим на Кавказ я был у нее: старушка очень обрадовалась, что
я увижу ее Пашеньку (как она называла старого, седого
капитана) и - живая грамота - могу рассказать ему про ее
житье-бытье и передать посылочку. Накормив меня славным
пирогом и полотками, Марья Ивановна вышла в свою спальню и
возвратилась оттуда с черной, довольно большой ладанкой, к
которой была пришита такая же шелковая ленточка.

- Вот это неопалимой купины наша матушка-заступница, - сказала
она, с крестом поцаловав изображение Божией Матери и передавая
мне в руки: - потрудитесь, батюшка, доставьте ему. Видите ли:
как он поехал на Капказ, я отслужила молебен и дала обещание,
коли он будет жив и невредим, заказать этот образок Божией
Матери. Вот уж восемнадцать лет, как Заступница и угодники
святые милуют его: ни разу ранен не был, а уж в каких,
кажется, сражениях не был!.. Как мне Михайло, что с ним был,
порассказал, так, верите ли, волос дыбом становится. Ведь я
что и знаю про него, так только от чужих: он мне, мой
голубчик, ничего про свои походы не пишет - меня напугать
боится.

(Уже на Кавказе я узнал, и то не от капитана, что он был
четыре раза тяжело ранен и, само собою разумеется, как о
ранах, так и о походах ничего не писал своей матери.)

- Так пусть теперь он это святое изображение на себе носит,
- продолжала она: - я его им благословляю. Заступница
Пресвятая защитит его! Особенно в сражениях, чтобы он всегда
его на себе имел. Так и скажи, мой батюшка, что мать твоя так
тебе велела.

Я обещался в точности исполнить поручение.

- Я знаю, вы его полюбите, моего Пашеньку, - продолжала
старушка: - он такой славный! Верите ли, году не проходит,
чтобы он мне денег не присылал, и Аннушке, моей дочери, тоже
много помогает; а все из одного жалованья! Истинно век
благодарю Бога, - заключила она со слезами на глазах: - что
дал он мне такое дитя.

- Часто он вам пишет? - спросил я.

- Редко, батюшка: нечто в год раз, и то когда с деньгами, так
словечко напишет, а то нет. Ежели, говорит, маменька, я вам
не пишу, значит жив и здоров, а коли что, избави Бог,
случится, так и без меня напишут.

Когда я отдал капитану подарок матери (это было на моей
квартире), он попросил оберточной бумажки, тщательно завернул
его и спрятал. Я много говорил ему о подробностях жизни его
матери; капитан молчал. Когда я кончил, он отошел в угол и
что-то очень долго накладывал трубку.

- Да, славная старуха, - сказал он оттуда несколько глухим
голосом: - приведет ли еще Бог свидеться.

В этих простых словах выражалось очень много любви и печали.

- Зачем вы здесь служите? - сказал я.

- Надо же служить, - отвечал он с убеждением. - А двойные
жалованье для нашего брата, бедного человека, много значит.

Капитан жил бережливо: в карты не играл, кутил редко и курил
простой табак, который он, неизвестно почему, называл не
тютюн, а самброталический табак. Капитан еще прежде
нравился мне: у него была одна из тех простых, спокойных
русских физиономий, которым приятно и легко смотреть прямо
в глаза; но после этого разговора я почувствовал к нему
истинное уважение.


                         II

В четыре часа утра на другой день капитан заехал за мной. На
нем были старый, истертый сюртук без эполет, лезгинские
широкие штаны, белая попашка, с опустившимся пожелтевшим
курпеем1 и незавидная азиатская шашка через плечо. Беленький
маштачок2, на котором он ехал, шел понуря голову, мелкой
иноходью и беспрестанно взмахивал жиденьким хвостом. Несмотря
на то, что в фигуре доброго капитана было не только мало
воинственного, но и красивого, в ней выражалось так много
равнодушия ко всему окружающему, что она внушала невольное
уважение.

Я ни минуты не заставил его дожидаться, тотчас сел на лошадь,
и мы вместе выехали за ворота крепости.

Батальон был уже сажен двести впереди нас и казался какою-то
черной сплошной колеблющейся массой. Можно было догадаться,
что это была пехота, только потому, что, как частые длинные
иглы, виднелись штыки, и изредка долетали до слуха звуки
солдатской песни, барабана и прелестного тенора, подголоска
шестой роты, которым я не раз восхищался еще в укреплении.
Дорога шла серединой глубокой и широкой балки3, подле
берега небольшой речки, которая в это время играла, то есть
была в разливе. Стада диких голубей вились около нее: то
садились на каменный берег, то, поворачиваясь на воздухе и
делая быстрые круги, улетали из вида. Солнца еще не было
видно, но верхушка правой стороны балки начинала освещаться.
Серые и беловатые камни, желто-зеленый Мох, покрытые росой
кусты держидерева, кизила и карагача обозначались с
чрезвычайной ясностию и выпуклостию на прозрачном, золотистом
свете восхода; зато другая сторона и лощина, покрытая густым
туманом, который волновался дымчатыми неровными слоями, были
сыры, мрачны и представляли неуловимую смесь цветов:
бледно-лилового, почти черного, темно-зеленого и белого. Прямо
перед нами, на темной лазури горизонта, с поражающею ясностию
виднелись ярко-белые, матовые массы снеговых гор с их
причудливыми, но до малейших подробностей изящными тенями и
очертаниями. Сверчки, стрекозы и тысячи других насекомых
проснулись в высокой траве и наполняли воздух своими ясными,
непрерывными звуками: казалось, бесчисленное множество
крошечных колокольчиков звенело в самых ушах. В воздухе пахло
водой, травой, туманом, - одним словом, пахло ранним
прекрасным летним утром. Капитан вырубил огня и закурил
трубку; запах самброталического табаку и трута показался мне
необыкновенно приятным.

Мы ехали стороной дороги, чтобы скорее догнать пехоту. Капитан
казался задумчивее обыкновенного, не выпускал изо рта
дагестанской трубочки и с каждым шагом пятками поталкивал
ногами свою лошадку, которая, перекачиваясь с боку на бок,
прокладывала чуть заметный темно-зеленый след по мокрой
высокой траве. Из-под самых ног ее с тордоканьем4 и тем
звуком крыльев, который невольно заставляет вздрагивать
охотника, вылетел фазан и медленно стал подниматься кверху.
Капитан не обратил на него ни малейшего внимания.

1 Курпей на кавказском наречии значит овчина. (Примеч.
Л. Н. Толстого.)
2 Маштак на кавказском наречии значит небольшая лошадь
(Примеч. Л. Н. Толстого.)
3 Балка на кавказском наречии значит овраг, ущелье. (Примеч.
Л. Н. Толстого.)
4 Тордоканье - крик фазана. (Примеч. Л. Н. Толстого.)

Мы уже почти догоняли батальон, когда сзади нас послышался
топот скачущей лошади, и в ту же минуту проскакал мимо очень
хорошенький и молоденький юноша в офицерском сюртуке и высокой
белой попахе. Поровнявшись с нами, он улыбнулся, кивнул
головой капитану и взмахнул плетью... Я успел заметить только,
что он как-то особенно грациозно сидел на седле и держал
поводья, и что у него были прекрасные черные глаза, тонкий
носик и едва пробивавшиеся усики. Мне особенно понравилось в
нем то, что он не мог не улыбнуться, заметив, что мы любуемся
им. По одной этой улыбке можно было заключить, что он еще
очень молод.

- И куда скачет? - с недовольным видом пробормотал капитан,
не выпуская чубука изо рта.

- Кто это такой? - спросил я его.

- Прапорщик Аланин, субалтерн-офицер моей роты... Еще только
в прошлом месяце прибыл из корпуса.

- Верно, он в первый раз идет в дело? - сказал я.

- То-то и радешенек! - отвечал капитан, глубокомысленно
покачивая головой. - Молодость!

- Да как же не радоваться? Я понимаю, что для молодого офицера
это должно быть очень интересно.

Капитан помолчал минуте две.

- То-то я и говорю: молодость! - продолжал он басом. - Чему
радоваться, ничего не видя! Вот, как походишь часто, так не
порадуешься. Нас вот, положим, теперь двадцать человек
офицеров идет: кому-нибудь да убитым или раненым быть - уж
это верно. Нынче мне, завтра ему, а после завтра третьему:
так чему же радоваться-то?


                         III

Едва яркое солнце вышло из-за горы и стало освещать долину,
по которой мы шли, волнистые облака тумана рассеялись, в
сделалось жарко. Солдаты с ружьями и мешками на плечах
медленно шагали по пыльной дороге; в рядах слышался изредка
малороссийский говор и смех. Несколько старых солдат в белых
кителях - большею частию унтер-офицеры - шли с трубками
стороной дороги и степенно разговаривали. Троечные навьюченные
верхом повозки подвигались шаг за шагом и поднимали густую
неподвижную пыль. Офицеры верхами ехали впереди; иные, как
говорится на Кавказе, джигитовали1 то есть, ударяя плетью
по лошади, заставляли ее сделать прыжка четыре и круто
останавливались, оборачивая назад голову; другие занимались
песенниками, которые, несмотря на жар и духоту, неутомимо
играли одну песню за другою.

Сажен сто впереди пехоты на большом белом коне, с конными
татарами, ехал известный в полку за отчаянного храбреца и
такого человека, который хоть кому правду в глаза отрежет,
высокий и красивый офицер в азиятской одежде. На нем был
черный бешмет с галунами, такие же ноговицы, новые, плотно
обтягивающие ногу чувяки с чиразами2, желтая черкеска и
высокая, заломленная назад попаха. На груди и спине его лежали
серебряные галуны, на которых надеты были натруска и пистолет
за спиной; другой пистолет и кинжал в серебряной оправе висели
на поясе. Сверх всего этого была опоясана шашка в красных
сафьянных ножнах с галунами и надета через плечо винтовка в
черном чехле. По его одежде, посадке, манере держаться и
вообще по всем движениям заметно было, что он старается быть
похожим на татарина. Он даже говорил что-то на неизвестном мне
языке татарам, которые ехали с ним; но по недоумевающим,
насмешливым взглядам, которые бросали эти последние друг на
друга, мне показалось, что они не понимают его. Это был один
из наших молодых офицеров, удальцов-джигитов, образовавшихся
по Марлинскому и Лермонтову. Эти люди смотрят на Кавказ не
иначе, как сквозь призму героев нашего времени, Мулла-Нуров
и т.п., и во всех своих действиях руководствуются не
собственными наклонностями, а примером этих образцов.

1 Джигит - по-кумыцки значит храбрый; переделанное же на
русский лад джигитовать соответствует слову "храбриться".
(Примеч. Л. Н. Толстого.)
2 Чиразы значит галуны, на кавказском наречии. (Примеч. Л. Н.
Толстого.)

Поручик, например, любил, может быть, общество порядочных
женщин и важных людей - генералов, полковников, адъютантов,
- даже я уверен, что он очень любил это общество, потому
что он был тщеславен в высшей степени, - но он считал своей
непременной обязанностью поворачиваться своей грубой стороной
ко всем важным людям, хотя грубил им весьма умеренно, и когда
появлялась какая-нибудь барыня в крепости, то считал своей
обязанностью ходить мимо ее окон с кунаками1 в одной красной
рубахе и одних чувяках на босую ногу и как можно громче
кричать и браниться, - но все это не столько с желанием
оскорбить ее, сколько с желанием показать, какие у него
прекрасные белые ноги, и как можно бы было влюбиться в него,
если бы он сам захотел этого. Или, часто ходя с двумя-тремя
мирными татарами по ночам в горы засаживаться на дороги, чтоб
подкарауливать и убивать немирных проезжих татар, хотя сердце
не разговорило ему, что ничего тут удалого нет, он считал себя
обязанным заставлять страдать людей, в которых он будто
разочарован за что-то и которых он будто бы презирал и
ненавидел. Он никогда не снимал с себя двух вещей: огромного
образа на шее и кинжала сверх рубашки, с которым он даже спать
ложился. Он искренно верил, что у него есть враги. Уверить
себя, что ему надо отомстить кому-нибудь и кровью смыть обиду,
было для него величайшим наслаждением. Он был убежден, что
чувства ненависти, мести и презрения к роду человеческому были
самые высокие поэтические чувства. Но любовница его,
- черкешенка, разумеется, - с которой мне после случалось
видеться, - говорила, что он был самый добрый и кроткий
человек, и что каждый вечер он писал вместе свои мрачные
записки, сводил счеты на разграфленной бумаге и на коленях
молился Богу. И сколько он выстрадал для того, чтобы только
перед самим собой казаться тем, чем он хотел быть, потому
что товарищи его и солдаты не могли понять его так, как ему
хотелось. Раз, в одну из своих ночных экспедиций на дорогу
с кунаками, ему случилось ранить пулей в ногу одного немирного
чеченца и взять его в плен. Чеченец этот семь недель после
этого жил у поручика, и поручик лечил его, ухаживал, как за
ближайшим другом, и когда тот вылечился, с подарками отпустил
его. После этого, во время одной экспедиции, когда поручик
отступал с цепью, отстреливаясь от неприятеля, он услыхал
между врагами, что кто-то его звал по имени, и его раненый
кунак выехал вперед и знаками приглашал поручика сделать то
же. Поручик подъехал к своему кунаку и пожал ему руку. Горцы
стояли поодаль и не стреляли; но как только поручик повернул
лошадь назад, несколько человек выстрелили в него, и одна
пуля попала вскользь ему ниже спины. Другой раз я сам видел,
как в крепости, ночью, был пожар, и две роты солдат тушили
его. Среди толпы, освещенная багровым пламенем пожара,
появилась вдруг высокая фигура человека на вороной лошади.
Фигура расталкивала толпу и ехала к самому огню. Подъехав уже
вплоть, поручик соскочил с лошади и побежал в горящий с одного
краю дом. Через пять минут поручик вышел оттуда с опаленными
волосами и обожженным локтем, неся за пазухой двух голубков,
которых он спас от пламени.

1 Кунак - приятель, друг, на кавказском наречии. (Примеч.
Л. Н. Толстого.)

Фамилия его была Розенкранц; но он часто говорило своем
происхождении, выводил его как-то от варягов и ясно доказывал,
что он и предки его были чистые русские.


                         IV

Солнце прошло половину пути и кидало сквозь раскаленный воздух
жаркие лучи на сухую землю. Темно-синее небо было совершенно
чисто; только подошвы снеговых гор начинали одеваться
бело-лиловыми облаками. Неподвижный воздух, казалось, был
наполнен какою-то прозрачною пылью: становилось нестерпимо
жарко. Дойдя до небольшого ручья, который тек на половине
дороги, войска сделали привал. Солдаты, составив ружья,
бросились к ручью; батальонный командир сел в тени, на
барабан, и, выразив на полном лице степень своего чина, с
некоторыми офицерами расположился закусывать; капитан лег
на траве под ротной повозкой; храбрый поручик Розенкранц и
еще несколько молодых офицеров, поместись на разостланных
бурках, собрались кутить, как то заметно было по расставленным
около них фляжкам и бутылкам и по особенному одушевлению
песенников, которые, стоя полукругом перед ними, с присвистом
играли плясовую кавказскую песню на голос лезгинки:

     Шамиль вздумал бунтоваться
     В прошедшие годы...
     Трай-рай, ра-та-тай...
     В прошедшие годы.

В числе этих офицеров был и молоденький прапорщик, который
обогнал нас утром. Он был очень забавен: глаза его блестели,
язык немного путался; ему хотелось цаловаться и изъясняться
в любви со всеми... Бедный мальчик! он еще не знал, что в этом
положении можно быть смешным, что его откровенность и
нежности, с которыми он ко всем навязывался, расположат других
не к любви, которой ему так хотелось, а к насмешке, - не знал
и того, что, когда он, разгоревшись, бросился наконец на бурку
и, облокотясь на руку, откинул назад свои черные густые
волосы, он был необыкновенно мил. Два офицера сидели под
повозкой и на погребце играли в дурачки.

Я с любопытством вслушивался в разговоры солдат и офицеров и
внимательно всматривался в выражения их физиономий; но
решительно ни в ком я не мог заметить и тени того
беспокойства, которое испытывал сам: шуточки, смехи, рассказы
выражали общую беззаботность и равнодушие к предстоящей
опасности. Как будто нельзя было и предположить, что некоторым
уже не суждено вернуться по этой дороге!


                          V

В седьмом часу вечера, пыльные и усталые, мы вступили в
широкие, укрепленные ворота крепости NN. Солнце садилось и
бросало косые розовые лучи на живописные батарейки и сады с
высокими раинами, окружавшие крепость, на засеянные желтеющие
поля и на белые облака, которые, столпясь около снеговых гор,
как будто подражая им, образовывали цепь не менее причудливую
и красивую. Молодой полумесяц, как прозрачное облачко,
виднелся на горизонте. В ауле, расположенном около ворот,
татарин на крыше сакли сзывал правоверных к молитве; песенники
заливались с новой удалью и энергией.

Отдохнув и оправясь немного, я отправился к знакомому мне
адъютанту, с тем чтобы попросить его доложить о моем намерении
генералу. По дороге от форштата1, где я остановился, и я успел
заметить в крепости NN то, чего никак не ожидал. Хорошенькая
двуместная каретка, в которой видна была модная шляпка и
слышался французский говор, обогнала меня. Из растворенного
окна комендантского дома долетали звуки какой-то "Лизанька"
или "Катенька-польки", играемой на плохом, расстроенном
фортепьяно. В духане, мимо которого я проходил, с папиросами
в руках, за стаканами вина сидели несколько писарей, и я
слышал, как один говорил другому: "Уж позвольте... что насчет
политики, Марья Григорьевна у нас первая дама". Сгорбленный
жид, в изношенном сюртуке, с болезненной физиономией, тащил
пискливую, сломанную шарманку, и по всему форштату разносились
звуки финала из "Лючии". Две женщины в шумящих платьях,
повязанные шелковыми платками и с ярко-цветными зонтиками в
руках, плавно прошли мимо меня по дощатому тротуару. Две
девицы, одна в розовом, другая в голубом платье, с открытыми
головами, стояли у завалинки низенького домика и принужденно
заливались тоненьким смехом, с видимым желанием обратить на
себя внимание проходящих офицеров. Офицеры, в новых сюртуках,
белых перчатках и блестящих эполетах, щеголяли по улицам и
бульвару.

1 предместья (от нем. Vorstadt).

Я нашел своего знакомого в нижнем этаже генеральского дома.
Только что я успел объяснить ему свое желание, и он - сказать
мне, что оно очень может быть исполнено, как мимо окна, у
которого мы сидели, простучала хорошенькая каретка, которую
я заметил, и остановилась у крыльца. Из кареты вышел высокий,
стройный мужчина в пехотном мундире с майорскими эполетами и
прошел к генералу.

- Ax, извините, пожалуйста, - сказал мне адъютант, вставая с
места: - мне непременно нужно доложить генералу.

- Кто это приехал? - спросил я.

- Графиня, - отвечал он и, застегивая мундир, побежал наверх.

Через несколько минут на крыльцо вышел невысокий, но весьма
красивый человек, в сюртуке без эполет, с белым крестом в
петличке. За ним вышли майор, адъютант и еще каких-то два
офицера. В походке, голосе, во всех движениях генерала
выказывался человек, который себе очень хорошо знает высокую
цену.

- Bonsoir, madame la comtesse1, - сказал он, подавая руку
в окно кареты.

Ручка в лайковой перчатке пожала его руку, и хорошенькое,
улыбающееся личико в желтой шляпке показалось в окне кареты.

Из всего разговора, продолжавшегося несколько минут, я слышал
только, проходя мимо, как генерал, улыбаясь, сказал:

- Vous savez, que j'ai fait voeu de combattre les infideles;
prenez donc garde de le devenir2.

В карете засмеялись.

- Adieu donc, cher generale3.

- Non, a revoir, - сказал генерал, всходя на ступеньки
лестницы: - n'oubliez pas, que je m'invite pour la soiree de
demain4.

1 Добрый вечер, графиня (фр.).
2 Вы знаете, что я дал обет сражаться с неверными, так
остерегайтесь, чтоб не сделаться неверной. (фр.).
3 Ну, прощайте, дорогой генерал. (фр.).
4 Нет, до свиданья, - не забудьте, что я напросился к
вам завтра на вечер (фр.).

Карета застучала дальше.

"Вот еще человек, - думал я, возвращаясь домой, - имеющий все,
чего только добиваются русские люди: чин, богатство,
знатность, - и этот человек перед боем, который Бог один знает
чем кончится, шутит с хорошенькой женщиной и обещает пить у
нее чай на другой день, точно так же, как будто он встретился
с нею на бале!"

Тут же, у этого же адъютанта, я встретил одного человека,
который еще больше удивил меня: это - молодой поручик К.
полка, отличавшийся своей почти женской кротостью и робостью,
который пришел к адъютанту изливать свою досаду и негодование
на людей, которые будто интриговали против него чтобы его не
назначили в предстоящее дело. Он говорил что это гадость так
поступать, что это не по-товарищески, что он будет это помнить
ему и т. д. Сколько я ни вглядывался в выражение его лица,
сколько ни вслушивался в звук его голоса я не мог не
убедиться, что он нисколько не притворялся, а был глубоко
возмущен и огорчен, что ему не позволили идти стрелять в
черкесов и находиться под их выстрелами; он был так огорчен,
как бывает огорчен ребенок, которого только что несправедливо
высекли... Я совершенно ничего не понимал.


                         VI

В десять часов вечера должны были выступить войска. В половине
девятого я сел на лошадь и поехал к генералу; но, предполагая,
что он и адъютант его заняты, я остановился на улице, привязал
лошадь к забору и сел на завалинку, с тем чтобы, как только
выедет генерал, догнать его.

Солнечный жар и блеск уже сменились прохладой ночи и неярким
светом молодого месяца, который, образовывая около себя
бледный светящийся полукруг на темной синеве звездного неба,
начинал опускаться; в окнах домов и щелях ставень землянок
засветились огни. Стройные раины садов, видневшиеся на
горизонте из-за выбеленных, освещаемых луною землянок с
камышовыми крышами, казались еще выше и чернее.

Длинные тени домов, деревьев, заборов ложились красиво по
светлой пыльной дороге... На реке без умолку звенели
лягушки1; на улицах слышны были то торопливые шаги и говор,
то скок лошади; с форштата изредка долетали звуки шарманки:
то виют витры, то какого-нибудь "Aurora-Walzer"2.

 Лягушки на Кавказе производят звук, не имеющий ничего
общего с кваканьем русских лягушек. (Примеч. Л. Н. Толстого.)
2 "Аврора-вальс" (нем.).

Я не скажу, о чем я задумался: во-первых, потому, что мне
совестно было бы признаться в мрачных мыслях, которые
неотвязчивой чередой набегали мне в душу, тогда как кругом
себя я замечал только веселость и радость, а во-вторых,
потому, что это нейдет к моему рассказу. Я задумался так, что
даже не заметил, как колокол пробил одинадцать, и генерал со
свитою проехал мимо меня.

Торопливо сев на лошадь, я пустился догонять отряд.

Арьергард еще был в воротах крепости. Насилу пробрался я по
мосту между столпившимися орудиями, ящиками, ротными повозками
и шумно распоряжающимися офицерами. Выехав за ворота, я рысью
объехал чуть не на версту растянувшиеся, молчаливо двигающиеся
в темноте войска и догнал генерала. Проезжая мимо вытянувшейся
в одно орудие артиллерии и ехавших верхом между орудиями
офицеров, меня, как оскорбительный диссонанс среди тихой и
торжественной гармонии, поразил немецкий голос, кричавший:
"Агхтингхист, падай паааальник!" и голос солдатика, торопливо
кричавший: "Шевченко! поручик огня спрашивают".

Большая часть неба покрылась длинными темно-серыми тучами;
только кое-где между ними блестели неяркие звезды. Месяц
скрылся уже за близким горизонтом черных гор, которые
виднелись направо, и бросал на верхушки их слабый и дрожащий
полусвет, резко противоположный с непроницаемым мраком,
покрывавшим их подошвы. В воздухе было тепло и так тихо, что,
казалось, ни одна травка, ни одно облачко не шевелились.
Было так темно, что на самом близком расстоянии невозможно
было определять предметы; по сторонам дороги представлялись
мне то скалы, то животные, то какие-то странные люди, и я
узнавал, что это были кусты, только тогда, когда слышал их
шелест и чувствовал свежесть росы, которою они были покрыты.

Перед собой я видел сплошную колеблющуюся черную стену, за
которой следовало несколько движущихся пятен: это были
авангард конницы и генерал со свитой. Сзади нас подвигалась
такая же черная мрачная масса; но она была ниже первой: это
была пехота.

Во всем отряде царствовала такая тишина, что ясно слышались
все сливающиеся, исполненные таинственной прелести звуки ночи:
далекий заунывный вой чакалок, похожий тона отчаянный плач,
то на хохот, звонкие однообразные песни сверчка, лягушки,
перепела, какой-то приближающийся гул, причины которого я
никак не мог объяснить себе, и все те ночные, чуть слышные
движения природы, которые невозможно ни понять, ни определить,
сливались в один полный прекрасный звук, который мы называем
тишиною ночи. Тишина эта нарушалась или скорее, сливалась с
глухим топотом копыт и шелестом высокой травы, которые
производил медленно двигающийся отряд.

Только изредка слышались в рядах звон тяжелого орудия, звук
столкнувшихся штыков, сдержанный говор и фырканье лошади.

Природа дышала примирительной красотой и силой.

Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете, под этим
неизмеримым звездным небом? Неужели может среди этой
обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы,
мщения или страсти истребления себе подобных? Все недоброе в
сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении
с природой - этим непосредственнейшим выражением красоты и
добра.


                         VII

Мы ехали уже более двух часов. Меня пробирала дрожь и начинало
клонить ко сну. Во мраке смутно представлялись - те же неясные
предметы: в некотором отдалении черная стена, такие же
движущиеся пятна; подле самого меня круп белой лошади,
которая, помахивая хвостом, широко раздвигала задними ногами;
спина в белой черкеске, на которой покачивалась винтовка в
черном чехле и виднелась белая головка пистолета в шитом
кобуре; огонек папиросы, освещающий русые усы, бобровый
воротник и руку в замшевой перчатке. Я нагибался к шее лошади,
закрывал глаза и забывался на несколько минут; потом вдруг
знакомый топот и шелест поражали меня: я озирался, - и мне
казалось, что я стою на месте, что черная стена, которая была
передо мной, двигается на меня, или что стена эта
остановилась, и я сейчас наеду на нее. В одну из таких минут
меня поразил еще сильнее тот приближающийся непрерывный гул,
причины которого я не мог отгадать. Это был шум воды. Мы
входили в глубокое ущелье и приближались к горной реке,
которая была в это время во всем разливе1. Гул усиливался,
сырая трава становилась гуще и выше, кусты попадались чаще,
и горизонт постепенно суживался. Изредка на мрачном фоне гор
вспыхивали в различных местах яркие огни и тотчас же исчезали.

- Скажите, пожалуйста, что это за огни? - спросил я шопотом
у татарина, ехавшего подле меня.

- А ты не знаешь? - отвечал он.

- Не знаю.

- Это горской солома на таяк2 связал и огонь махать будет.

- Зачем же это?

- Чтобы всякий человек знал - русской пришел. - Теперь в
аулах, - прибавил он, засмеявшись: - ай-ай, томаша3 идет,
всякий хурда-мурда4 будет в балка тащить.

- Разве в горах уже знают, что отряд идет? - спросил я.

- Эй! как можно не знает! всегда знает: наши народ такой!

- Так и Шамиль теперь сбирается в поход? - спросил я.

- Йок5, - отвечал он, качая головой в знак отрицания. -
Шамиль на похода ходить не будет, Шамиль наиб6 пошлет,
а сам труба смотреть будет, наверху.

1 Разлив рек на Кавказе бывает в июле месяце. (Примеч.
Л. Н. Толстого.)
2 Таяк значит шест, на кавказском наречии. (Примеч. Л. Н.
Толстого.)
3 Томаша значит хлопоты, на особенном наречии, изобретенном
русскими и татарами для разговора между собой. Есть много
слов на этом странном наречии, корень которых нет возможности
отыскать ни в русском, ни в татарском языках. (Примеч. Л. Н.
Толстого.)
4 Хурда-мурда - пожитки, на том же наречии. (Примеч. Л. Н.
Толстого.)
5 Йок по-татарски значит нет. (Примеч. Л. Н. Толстого.)
6 Наибами называют людей, которым вверена от Шамиля
какая-нибудь часть управления. (Примеч. Л. Н. Толстого.)

- А далеко он живет?

- Далеко нету. Вот, левая сторона, верста десять будет.

- Почему же ты знаешь? - спросил я. - Разве ты был там?

- Был: наша все в горах был.

- И Шамиля видел?

- Пих! Шамиля наша видно не будет. Сто, триста, тысяча
мюрид1 кругом. Шамиль середка будет! - прибавил он с
выражением подобострастного уважения.

1 Слово мюрид имеет много значений, но в том смысле, в
котором употреблено здесь, значит что-то среднее между
адъютантом и телохранителем. (Примеч. Л. Н. Толстого.)

Взглянув кверху, можно было заметить, что выяснившееся небо
начинало светлеть на востоке, и стожары опускаться к
горизонту; но в ущелье, по которому мы шли, было сыро и
мрачно.

Вдруг немного впереди нас, в темноте, зажглось несколько
огоньков; в то же мгновение с визгом прожужжали пули, и среди
окружающей тишины далеко раздались выстрелы и громкий
пронзительный крик. Это был неприятельский передовой пикет.
Татары, составлявшие его, гикнули, выстрелили наудачу и
разбежались.

Все смолкло. Генерал подозвал переводчика. Татарин в белой
черкеске подъехал к нему и о чем-то шопотом и с жестами
довольно долго говорил с ним.

- Полковник Хасанов, прикажите рассыпать цепь, - сказал
генерал тихим, протяжным, но внятным голосом.

Отряд подошел к реке. Черные горы ущелья остались сзади;
начинало светать. Небосклон, на котором чуть заметны были
бледные, неяркие звезды, казался выше; зарница начинала
ярко блестеть на востоке; свежий, прохватывающий ветерок
тянул с запада, и светлый туман, как пар, подымался над
шумящей рекой.


                        VIII

Вожак показал брод, и авангард конницы, а вслед за ним и
генерал со свитою стали переправляться. Вода была лошадям по
груди, с необыкновенной силой рвалась между белых камней,
которые в иных местах виднелись на уровне воды, и образовывала
около ног лошадей пенящиеся, шумящие струи. Лошади удивлялись
шуму воды, подымали головы, настороживали уши, но мерно и
осторожно шагали против течения по неровному дну. Седоки
подбирали ноги и оружие. Пехотные солдаты, буквально в одних
рубахах, поднимая над водою ружья, на которые надеты были узлы
с одеждой, схватясь человек по двадцати рука с рукою, с
заметным, по их напряженным лицам, усилием старались
противостоять течению. Артиллерийские ездовые с громким криком
рысью пускали лошадей в воду. Орудия и зеленые ящики, через
которые изредка хлестала вода, звенели о каменное дно; но
добрые черноморки дружно натягивали уносы, пенили воду и с
мокрым хвостом и гривой выбирались на другой берег.

Как скоро переправа кончилась, генерал вдруг выразил на своем
лице какую-то задумчивость и серьезность, повернул лошадь и
с конницею рысью поехал по широкой, окруженной лесом поляне,
открывшейся перед нами. Казачьи конные цепи рассыпались вдоль
опушек.

В лесу виднеется пеший человек в черкеске и попахе, другой,
третий... Кто-то из офицеров говорит: "это татары". Вот
показался дымок из-за дерева... выстрел, другой... Наши частые
выстрелы заглушают неприятельские. Только изредка пуля, с
медленным звуком, похожим на полет пчелы, пролетая мимо,
доказывает, что не все выстрелы наши. Вот пехота беглым шагом
и орудия на рысях прошли в цепь; слышатся гудящие выстрелы из
орудий, металлический звук полета картечи, шипение ракет,
трескотня ружей. Конница, пехота и артиллерия виднеются со
всех сторон по обширной поляне. Дымки орудий, ракет и ружей
сливаются с покрытой росою зеленью и туманом. Полковник
Хасанов подскакивает к генералу и на всем марш-марше круто
останавливает лошадь.

- Ваше превосходительство! - говорит он, приставляя руку к
попахе, - прикажите пустить кавалерию: показались значки1,
- и он указывает плетью на конных татар, впереди которых едут
два человека на белых лошадях с красными и синими лоскутами
на палках.

1 Значки между горцами имеют почти значение знамен, стою
только разницею, что всякий джигит может сделать себе значок
и возить его. (Примеч. Л. Н. Толстого.)

- С Богом, Иван Михайыч! - говорит генерал.

Полковник на месте поворачивает лошадь, выхватывает шашку и
кричит: "Ура!"

- Урра! Урра! Урра! - раздается в рядах, и конница несется за
ним.

Все смотрят с участием: вон значок, другой, третий,
четвертый...

Неприятель, не дожидаясь атаки, скрывается в лес и открывает
оттуда ружейный огонь. Пули летают чаще.

- Quel charmant coup d'oeil1 - говорит генерал, слегка
припрыгивая по-английски на своей вороной тонконогой лошадке.

- Charrmant! - отвечает грассируя майор и, ударяя плетью по
лошади, подъезжает к генералу. - C'est un vrrai plaisirr, que
la guerre dans un aussi beau pays2, - говорит он.

- Et surtout en bonne compagnie3, - прибавляет генерал с
приятной улыбкой.

 1 Какое прекрасное зрелище! (фр.).
2 Очаровательно! Истинное наслаждение - воевать в такой
прелестной стране. (фр.).
3 И особенно в хорошей компании. (фр.).

Майор наклоняется.

В это время с быстрым неприятным шипением пролетает
неприятельское ядро и ударяется во что-то; сзади слышен стон
раненого. Этот стон так странно поражает меня, что
воинственная картина мгновенно теряет для меня всю свою
прелесть; но никто, кроме меня, как будто не замечает этого:
майор смеется, как кажется, с большим увлечением; другой
офицер совершенно спокойно повторяет начатые слова речи;
генерал смотрит в противоположную сторону и со спокойнейшей
улыбкой говорит что-то по-французски.

- Прикажете отвечать на их выстрелы? - спрашивает,
подскакивая, начальник артиллерии.

- Да, попугайте их, - небрежно говорит генерал, закуривая
сигару.

Батарея выстраивается, и начинается пальба. Земля стонет сет
выстрелов, огни беспрестанно вспыхивают, и дым, в котором едва
можно различить движущуюся прислугу около орудий, застилает
глаза.

Аул обстрелян. Снова подъезжает полковник Хасанов и, по
приказанию генерала, летит в аул. Крик войны снова раздается,
и конница исчезает в поднятом ею облаке пыли.

Зрелище было истинно величественное. Одно только для меня, как
человека, не принимавшего участия в деле и непривычного,
портило вообще впечатление, было то, что мне казалось лишним
- и это движение, и одушевление, и крики. Невольно приходило
сравнение человека, который сплеча топором рубил бы воздух.


                         IX

Аул уже был занят нашими войсками, и ни одной неприятельской
души не оставалось в нем, когда генерал со свитою, в которую
вмешался и я, подъехал к нему.

Длинные чистые сакли с плоскими земляными крышами и красивыми
трубами были расположены по неровным каменистым буграм, между
которыми текла небольшая река. С одной стороны виднелись
освещенные ярким солнечным светом зеленые сады с огромными
грушевыми и лычевыми1 деревьями; с другой - торчали какие-то
странные тени, перпендикулярно стоящие высокие камни кладбища
и длинные деревянные шесты с приделанными к концам шарами и
разноцветными флагами. (Это были могилы джигитов.)

Войска в порядке стояли за воротами.

Через минуту драгуны, казаки, пехотинцы с видимой радостью
рассыпались по кривым переулкам, и пустой аул мгновенно
оживился. Там рушится кровля, стучит топор по крепкому дереву,
и выламывают дощатую дверь; тут загораются стог сена, забор,
сакля, и густой дым столбом подымается по ясному воздуху. Вот
казак тащит куль муки и ковер; солдат с радостным лицом
выносит из сакли жестяной таз и какую-то тряпку; другой,
расставив руки, старается поймать двух кур, которые с
кудахтаньем бьются около забора; третий нашел где-то огромный
кумган2 с молоком, пьет из него и с громким хохотом бросает
потом на землю.

1 Лыча - мелкая слива. (Примеч. Л. Н. Толстого.)
2 Кумган - горшок. (Примеч. Л. Н. Толстого.)

Батальон, с которым я шел из крепости N, тоже был в ауле.
Капитан сидел на крыше сакли и пускал из коротенькой трубочки
струйки дыма самброталического табаку с таким равнодушным
видом, что, когда я увидал его, я забыл, что я в немирном
ауле, и мне показалось, что я в нем совершенно дома.

- А! и вы тут? - сказал он, заметив меня.

Высокая фигура поручика Розенкранца то там, то сям мелькала
в ауле; он без умолку распоряжался и имел вид человека, чем-то
крайне озабоченного. Я видел, как он с торжествующим видом
вышел из одной сакли; вслед за ним двое солдат вели связанного
старого татарина. Старик, всю одежду которого составляли
распадавшиеся в лохмотьях пестрый бешмет и лоскутные портки,
был так хил, что туго стянутые за сгорбленной спиной костлявые
руки его, казалось, едва держалась в плечах, и кривые босые
ноги насилу передвигались. Лицо его и даже часть бритой головы
были изрыты глубокими морщинами; искривленный беззубый рот,
окруженный седыми подстриженными усами и бородой, беспрестанно
шевелился, как будто жуя что-то; но в красных, лишенных ресниц
глазах еще блистал огонь и ясно выражалось старческое
равнодушие к жизни.

Розенкранц через переводчика спросил его, зачем он не ушел с
другими.

- Куда мне идти? - сказал он, спокойно глядя в сторону.

- Туда, куда другие ушли, - заметил кто-то.

- Джигиты пошли драться с русскими, а я старик.

- Разве ты не боишься русских?

- Что мне русские сделают? Я старик, - сказал он опять,
небрежно оглядывая кружок, составившийся около него.

Возвращаясь назад, я видел, как этот старик, без шапки, со
связанными руками, трясся за седлом линейного казака и с тем
же бесстрастным выражением смотрел вокруг себя. Он был
необходим для размена пленных.

Я влез на крышу и расположился подле капитана.

- Неприятеля, кажется, было немного, - сказал я ему, желая
узнать его мнение о бывшем деле.

- Неприятеля? - повторил он с удивлением: - да его вовсе не
было. Разве это называется неприятель?.. Вот вечерком
посмотрите, как мы отступать станем: увидите, как провожать
начнут: что их там высыплет! - прибавил он, указывая трубкой
на перелесок, который мы проходили утром.

- Что это такое? - спросил я с беспокойством, прерывая
капитана и указывая на собравшихся недалеко от нас около
чего-то донских казаков.

Между ними слышалось что-то похожее на плач ребенка и слова:

- Э, не руби... стой... увидят... Нож есть, Евстигнеич?..
Давай нож...

- Что-нибудь делят, подлецы, - спокойно сказал капитан.

Но в то же самое время с разгоревшимся, испуганным лицом вдруг
выбежал из-за угла хорошенький прапорщик и, махая руками,
бросился к казакам.

- Не трогайте, не бейте его! - кричал он детским голосом.

Увидев офицера, казаки расступились и выпустили из рук белого
козленка. Молодой прапорщик совершенно растерялся, забормотал
что-то и со сконфуженной физиономией остановилcя перед ним.
Увидав на крыше меня и капитана, он покраснел еще больше и,
припрыгивая, подбежал к нам.

- Я думал, что это они ребенка хотят убить, - сказал он, робко
улыбаясь.


                          X

Генерал с конницей поехал вперед. Батальон, с которым я шел
из крепости N, остался в арьергарде. Роты капитана Хлопова и
поручика Розенкранца отступали вместе.

Предсказание капитана вполне оправдалось: как только мы
вступили в узкий перелесок, про который он говорил, с обеих
сторон стали беспрестанно мелькать конные и пешие горцы, и так
близко, что я очень хорошо видел, как некоторые, согнувшись,
с винтовкой в руках, перебегали от одного дерева к другому.

Капитан снял шапку и набожно перекрестился; некоторые старые
солдаты сделали то же. В лесу послышались гиканье, слова: "иай
гяур! Урус иай!" Сухие, короткие винтовочные выстрелы
следовали один за другим, и пули визжали с обеих сторон.
Наши молча отвечали беглым огнем; в рядах их только изредка
слышались замечания в роде следующих: "Он1 откуда палит,
ему хорошо из-за леса, орудию бы нужно..." и т. д.

1 Он - собирательное название, под которым кавказские
солдаты разумеют вообще неприятеля. (Примеч. Л. Н. Толстого.)

Орудия въезжали в цепь, и после нескольких залпов картечью
неприятель, казалось, ослабевал, но через минуту и с каждым
шагом, который делали войска, снова усиливал огонь, крики и
гиканье.

Едва мы отступили сажен на триста от аула, как над нами со
свистом стали летать неприятельские ядра. Я видел, как ядром
убило солдата... Но зачем рассказывать подробности этой
страшной картины, когда я сам дорого бы дал, чтобы забыть ее!

Поручик Розенкранц сам стрелял из винтовки, не умолкая ни на
минуту, хриплым голосом кричал на солдат и во весь дух скакал
с одного конца цепи на другой. Он был несколько бледен, и это
очень шло к его воинственному лицу.

Хорошенький прапорщик был в восторге; прекрасные черные глаза
его блестели отвагой, рот слегка улыбался; он беспрестанно
подъезжал к капитану и просил его позволения броситься на ура.

- Мы их отобьем, - убедительно говорил он: - право отобьем.

- Не нужно, - кротко отвечал капитан: - надо отступать.

Рота капитана занимала опушку леса и лежа отстреливалась от
неприятеля. Капитан в своем изношенном сюртуке и взъерошенной
шапочке, опустив поводья белому маштачку и подкорчив на
коротких стременах ноги, молча стоял на одном месте. (Солдаты
так хорошо знали и делали свое дело, что нечего было
приказывать им.) Только изредка он возвышал голос, прикрикивая
на тех, которые подымали головы.

В фигуре капитана было очень мало воинственного; но зато в ней
было столько истины и простоты, что она необыкновенно поразила
меня. "Вот кто истинно храбр", сказалось мне невольно.

Он был точно таким же, каким я всегда видал его: те же
спокойные движения, тот же ровный голос, то же выражение
бесхитростности на его некрасивом, но простом лице; только по
более, чем обыкновенно, светлому взгляду можно было заметить
в нем внимание человека, спокойно занятого своим делом. Легко
сказать: таким же, как и всегда. Но сколько различных оттенков
я замечал в других: один хочет казаться спокойнее, другой
суровее, третий веселее, чем обыкновенно; по лицу же капитана
заметно, что он и не понимает, зачем казаться.

Француз, который при Ватерлоо сказал: "la garde meurt, mais
ne se rend pas"1, и другие, в особенности французские герои,
которые говорили достопамятные изречения, были храбры и
действительно говорили достопамятные изречения; но между их
храбростью и храбростью капитана есть та разница, что если бы
великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевелилось
в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во-первых,
потому, что, сказав великое слово, он боялся бы этим самым
испортить великое дело, а во-вторых, потому, что, когда
человек чувствует в себе силы сделать великое дело, какое бы
то ни было слово не нужно. Это, по моему мнению, особенная и
высокая черта русской храбрости; и как же после этого не
болеть русскому сердцу, когда между нашими молодыми воинами
слышишь французские пошлые фразы, имеющие претензию на
подражание устарелому французскому рыцарству?..

1 "Гвардия умирает, но не сдастся" (фр.).

Вдруг в той стороне, где стоял хорошенький прапорщик со
взводом, послышалось недружное и негромкое ура. Оглянувшись
на этот крик, я увидел человек тридцать солдат, которые с
ружьями в руках и мешками на плечах насилу-насилу бежали по
вспаханному полю. Они спотыкались, но все подвигались вперед
и кричали. Впереди их, выхватив шашку, скакал молодой
прапорщик.

Все скрылось в лесу...

Через несколько минут гиканья и трескотни из лесу выбежала
испуганная лошадь, и в опушке показались солдаты, выносившие
убитых и раненых; в числе последних был молодой прапорщик. Два
солдата держали его под мышки. Он был бледен, как платок, и
хорошенькая головка, на которой заметна была только тень того
воинственного восторга, который одушевлял ее за минуту перед
этим, как-то страшно углубилась между плеч и спустилась на
грудь. На белой рубашке под расстегнутым сюртуком виднелось
небольшое кровавое пятнышко.

- Ах, какая жалость! - сказал я невольно, отворачиваясь от
этого печального зрелища.

- Известно, жалко, - сказал старый солдат, который, с угрюмым
видом, облокотясь на ружье, стоял подле меня. - Ничего не
боится: как же этак можно! - прибавил он, пристально глядя на
раненого. - Глуп еще - вот и поплатился.

- А ты разве боишься? - спросил я.

- А то нет!


                         XI

Четыре солдата на носилках несли прапорщика; за ними
форштатский солдат вел худую, разбитую лошадь, с навьюченными
на нее двумя зелеными ящиками, в которых хранилась
фельдшерская принадлежность. Дожидались доктора. Офицеры
подъезжали к носилкам и старались ободрить и утешить раненого.

- Ну, брат Аланин, не скоро опять можно будет поплясать с
ложечками, - сказал с улыбкой подъехавший поручик Розенкранц.

Он, должно быть, полагал, что слова эти поддержат бодрость
хорошенького прапорщика; но, сколько можно было заметить по
холодно-печальному выражению взгляда последнего, слова эти не
произвели желанного действия.

Подъехал и капитан. Он пристально посмотрел на раненого, и на
всегда равнодушно-холодном лице его выразилось искреннее
сожаление.

- Что, дорогой мой Анатолий Иваныч? - сказал он голосом,
звучащим таким нежным участием, какого я не ожидал от него:
- видно, так Богу угодно.

Раненый оглянулся; бледное лицо его оживилось печальной
улыбкой.

- Да, вас не послушался.

- Скажите лучше: так Богу угодно, - повторил капитан.

Приехавший доктор принял от фельдшера бинты, зонд и другую
принадлежность и, засучивая рукава, с ободрительной улыбкой
подошел к раненому.

- Что, видно, и вам сделали дырочку на целом месте, - сказал
он шутливо-небрежным тоном: - покажите-ка.

Прапорщик повиновался; но в выражении, с которым он взглянул
на веселого доктора, были удивление и упрек, которых не
заметил этот последний. Он принялся зондировать рану и
осматривать ее со всех сторон; но выведенный из терпения
раненый с тяжелым стоном отодвинул его руку...

- Оставьте меня, - сказал он чуть слышным голосом: - все равно
я умру.

С этими словами он упал на спину, и через пять минут, когда
я, подходя к группе, образовавшейся подле него, спросил у
солдата: "что прапорщик?" мне отвечали: "Отходит".


                         XII

Уже было поздно, когда отряд, построившись широкой колонной,
с песнями подходил к крепости.

Солнце скрылось за снеговым хребтом и бросало последние
розовые лучи на длинное, тонкое облако, остановившееся на
ясном, прозрачном горизонте. Снеговые горы начинали скрываться
в лиловом тумане; только верхняя линия их обозначалась с
чрезвычайной ясностью на багровом свете заката. Давно
взошедший прозрачный месяц начинал белеть на темной лазури.
Зелень травы и деревьев чернела и покрывалась росою. Темные
массы войск мерно шумели и двигались по роскошному лугу; в
различных сторонах слышались бубны, барабаны и веселые песни.
Подголосок шестой роты звучал изо всех сил, и, исполненные
чувства и силы, звуки его чистого грудного тенора далеко
разносились по прозрачному вечернему воздуху.

1852

-----------------------------------------------------------
                                               Л. Опульская

 ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ МОЛОДОГО Л.ТОЛСТОГО

                         1

В апреле 1851 года, 22-летним молодым человеком, не
кончившим университетского курса, разочаровавшимся в по-
пытках улучшить жизнь своих яснополянских крестьян, Тол-
стой уехал со старшим братом на Кавказ (Н. Н. Толстой
служил там артиллерийским офицером).

Как и герой "Казаков" Оленин, Толстой мечтал начать
новую, осмысленную и потому счастливую жизнь. Он еще не
стал писателем, хотя литературная работа уже началась - в
форме писанья дневника, разных философских и иных рас-
суждений. Начатая весной 1851 года "История вчерашнего
дня" в дороге была продолжена наброском "Еще день (На
Волге)". Среди дорожных вещей лежала рукопись начатого
романа о четырех эпохах жизни.

На Кавказе Толстой своими глазами увидел войну и людей
на войне. Здесь же он узнал, как может устроиться крестьян-
ская жизнь без крепостной зависимости от помещика. После
Кавказа и героической обороны Севастополя, в мае 1857 года,
находясь в Швейцарии и думая о судьбе своей родины,
Толстой записал в дневнике: "Будущность России - казаче-
ство: свобода, равенство и обязательная военная служба
каждого".

По левому берегу Терека, на узкой полосе лесистой плодо-
родной земли, жили во времена Толстого гребенские каза-
ки - "воинственное, красивое и богатое... русское население".
Их предки пришли на Северный Кавказ с Дона в конце
XVI века, а при Петре I, когда по Тереку создавалась обо-
ронительная линия от нападений соседей-горцев, были пересе-
лены на другую сторону реки. Здесь стояли их станицы, кор-
доны и крепости. В середине XIX века гребенских казаков
было немногим более десяти тысяч. В одной из глав своей
повести Толстой рассказывает историю этого "маленького на-
родца", ссылаясь на устное предание, которое каким-то при-
чудливым образом связало переселение казаков c Гребня c
именем Ивана Грозного.

Это предание Толстой слышал, когда сам жил в казачьей
станице и дружил со старым охотником Епифаном Сехивым,
изображенным в повести под именем дяди Ерошки.

На Кавказе Толстой был потрясен красотой природы, не-
обычностью людей, их образом жизни, бытом, привычками,
песнями. С волнением слушал и записывая он казачьи и че-
ченские песни, смотрел на праздничные хороводы. Это были не
похоже на виденное в крепостной русской деревне; увлекало
и вдохновляло. Теперь известно, что Толстой стал первым со-
бирателем чеченского фольклора.

Работая над "Казаками", Толстой не только по памяти воc-
станавливал свои кавказские впечатления и переживания, но
и специально перечитывал дневники тех лет. Из дневника
перешли в повесть многие образы и детали; Ванюша, любив-
ший щеголять знанием французских слов; подарок лошади ка-
зачонку, беседы с Епишкой и охота с ним; любовь к казачке
и ночные стуки в окошко; любованье казачьими хороводам с
песнями и стрельбой; мечты купить дом и поселиться в ста-
нице; сознательные попытки делать каждый день что-нибудь
доброе; рассуждение о том, что надо "без всяких законов
пускать из себя во все стороны, как паук, цепкую паутину
любви"

Но странное дело: читая письма Толстого с Кавказа, мы не
находим в них ни того восхищения станичной жизнью, ни того
негодования против оставленного в России светского общества,
которое содержится в письмах Оленина к приятелю. Все это при-
шло к Толстому позднее, "Казаки" вобрали в себя и опыт-
участника Севастопольской обороны, и стремление решить зе-
мельный вопрос, и любовь и яснополянской крестьянке Аксинье.
Базыкиной. После Крымской кампании, после знакомства с
кругом "Современника" и поездок за границу Толстой шире по-
нял свое прошлое, иначе обобщил его факты. Исследователи от-
мечают, что и в художественных деталях - в описании быта,
природы, людей станицы Новомлинской многое заимствовано
из яснополянских наблюдений; тульский говор вторгается в речь
гребенских казаков.

Работа над "Казаками" заканчивалась в те годы (1862),
когда жизнь русской деревни особенно близко занимала Тол-
стого. Он снова устроил тогда в Ясной Поляне и в окрестных
деревнях школы для крестьянских детей; как мировой посред-
ник отстаивал интересы крестьян в реформе 1861 года; меч-
тал жениться на крестьянке и отказаться от барского образа
жизни.

В духовной жизни главното героя повести не только отра-
зился момент биографии писателя, совпадающий с его пребыва-
нием в 1851-1854 годах на Кавказе, но, в еще большей мере,
в ней воплощен тот Толстой, который в начале 60-х годов печа-
тал свои "педагогические" статьи против прогресса, а школы ор-
ганизовывал по образцу казачьих общин.

Судьбы России и ее народа неотступно беспокоили Толсто-
го. Об этом он разговаривал в Лондоне с А. И. Герценом
(в марте 1861 г.) и потом в письмах к нему делился своими
мыслями, отчаянно спорил с либералами-западниками и консер-
ваторами-славянофилами. Он был уверен, что Россия не может
жить по-старому, а новые ее пути не будут слепым повторени-
ем европейского буржуазного опыта.

Как и прежде, его волновал и тревожил вопрос: что же де-
лать умному, чуткому и совестливому дворянину, если он не-
доволен своей средой, если его влечет жизнь общая, народная,
еслли он не хочет чувствовать себя виноватым за социальные и
нравственные пороки окружающего мира?


                         2

Над "Казаками" Толстой трудился, с перерывами, десять

лет. В 1852 году, сразу после напечатания в "Современнике" по-
вести "Детство", он решил писать "Кавказские очерки", куда во-
шли бы и "удивительные" рассказы Епишки об охоте, о старом
житье казаков, о его похождениях в горах. Замысел не был
осуществлен, может быть, потому, что подробный и очень инте-
ресный очерк "Охота на Кавказе" (где Епишка фигурирует под
cобственным именем) написал и в начале 1856 года напечатал
Н. Н. Толстой.

Кавказская повесть была начата в 1853 году. Потом долгое
время сохранялся замысел романа, с остродраматическим раз-
витием сюжета. Он назывался "Беглец" или "Беглый казак".
Как можно судить по многочисленным планам, и написанным
отрывкам, события в романе развивались так: в станице про-
исходит столкновение офицера с молодым казаком, мужем
Марьяны; казак, ранив офицера, вынужден бежать в горы; про
него ходят разные слухи, знают, что он вместе с горцами гра-
бит станицы; стосковавшись по родному дому, казак возвра-
щается, его хватают и потом казнят. Судьба офицера рисова-
лась по-разному: он продолжает жить в станице, недоволь-
ный собой и своею любовью; покидает станицу, ищет "спасения
в храбрости, в романе с Воронцовой"; погибает, убитый
Марьяной.

Как далек этот увлекательный любовный сюжет от просто-
го и глубокого конфликта "Казаков"!

Договариваясь в 1862 году с издателем М. Н. Катковым о пе-
чатании романа в журнале "Русский вестник", Толстой думал,
что даст ему сначала часть романа, а потом переделает и допи-
шет остальное. Но когда в январском номере журнала за 1863 год
появились "Казаки" в том виде, в каком мы читаем их и теперь,
оказалось, что произведение не только закончено, но закончено
наилучшим и единственно возможным образом.

Поиски верного тона повествования были в процессе работы
над "Казаками" особенно напряженными. С самого начала по-
весть создавалась в полемике с романтическими сочинениями
о Кавказе.

Вместо воображаемых поэтических картин в духе Бестуже-
ва-Марлинского, "Амалат-беков, черкешенок, гор, обрывов,
страшных потоков и опасностей", рисующихся Оленину, когда
он едет на Кавказ, ему предстояло увидеть настоящую жизнь,
подлинных людей и природу во всей ее первозданной естествен-
ности. Но эти действительные образы были не менее, а только
иначе поэтичны. Воспроизвести поэзию реальности для Толсто-
го - важнейшая художественная задачи. "Казаки" - одна из са-
мых поэтических его книг.

Не удивительно, что он, вообще не писавший стихов, начал
со стихотворения ("Эй, Марьяна, брось работу!"), потом пробо-
вал писать свою казачью поэму ритмической прозой, а в окон-
чательный текст повести ввел много песен. Прекрасным стихо-
творением в прозе звучит рассказ о том, как ранним утром Оле-
нин вдруг увидел горы. Рефрен "а горы..." задает высокий по-
этический тон всему дальнейшему повествованию.

И рядом с этим - подчеркнуто деловые, с цифрами, почти
этнографические описания терских станиц, строго реалистиче-
ский рассказ о жизни и быте гребенского казачества.

Эпический замысел, "объективная сфера" (по словам самого
Толстого), история и характер целого народа впервые при рабо-
те над "Казаками" занимали его с такою силой. С волнением и
восторгом перечитывал он в это время "Илиаду" и "Одиссею".
Когда "Казаки" были напечатаны, Толстой записал в дневнике:
"Эпический род мне становится один естественен".

Работая над своей кавказской повестью, Толстой, несом-
ненно, оглядывался назад и воспринимал Пушкина и Лермон-
това как своих предшественников. О любви к Кавказу он гово-
рил в 1854 году в выражениях, буквально совпадающих со
стихами Лермонтова (из вступления к "Измаил-бею"): "Я на-
чинаю любить Кавказ, хотя посмертной, но сильной любовью.
Действительно хорош этот край дикой, в котором так странно
и поэтически соединяются две самые противоположные ве-
щи - война и свобода".

В 1854 году его поразили "Цыганы", которых он "не пони-
мал" прежде. Перечитывая поэму два года спустя, он опять пов-
торил, что "Цыганы" "прелестны". В главном конфликте пове-
сти (столкновение "цивилизованного" человека с простыми
людьми, "детьми природы"), в ее названии и даже в расста-
новке основных персонажей (Алеко - Оленин, старый цыган -
старик Ерошка, Земфира - Марьяна, молодой цыган - Лукаш-
ка) Толстой следовал пушкинской традиции.

На Лермонтова и Пушкина опирался Толстой в своем спо-
ре с этнографически-описательной литературой о Кавказе, ко-
торая расцвела в 40-50-е годы прошлого века, и с приклю-
ченческой литературой типа романа Купера "Следопыт", упомя-
нутого в "Казаках".

И все-таки в "Казаках" Толстой прямо полемизирует не
только с Откровенным романтизмом кавказских поэм Лермонто-
ва, но и с пушкинскими "Цыганами". Обдумывая идею кав-
казской повести, он отвергает, как недостаточные, сложив-
жиеся было у него мысли: что дикое состояние хорошо (у Пуш-
кина: "Мы дики; нет у нас законов..."); что страсти везде
одинаковы (у Пушкина: "И всюду страсти роковые, и от судеб
защиты нет"); что "добро - добро во всякой сфере" (у Пушки-
на: "Мы не терзаем, не казним... Мы робки и добры душою").
Толстой воплощает в своем произведении новые идеи, созвучные
его времени.


                         3

Оставив Москву и попав в станицу, Оленин открывает для
себя новый мир, который сначала глубоко заинтересовывает его,
а потом неудержимо влечет к себе.

По дороге на Кавказ он думает: "Уехать совсем и никогда
не приезжать назад, не показываться в общество". В станице он
вполне осознает всю мерзость, гадость и ложь своей прежней
жизни. Его отношения с казачкой Марьяной - не флирт, не
ухаживанье, а настоящая любовь, проясняющая смысл бытия.

Однако стена непонимания отделяет Оленина от казаков.
"Самоотверженный поступок Оленина (подарок Лукашке коня)
вызывает лишь удивление и усиливает недоверие к нему ста-
ничников: "Поглядим, поглядим, что из него будет"; "Экой на-
род продувной из юнкирей, беда!.. Как раз подожжет или что".
Его восторженные мечты сделаться, простым казаком не поня-
ты Марьяной и следующим образом оцениваются, её подругой
Устенькой: "А так, врет, что на ум взбрело. Мой чего не го-
ворит! Точно порченый!" И даже Ерошка, любящий Оленина за
его "простоту" и, конечно; наиболее близкий ему из всех
станичников, застав Оленина за писанием дневника, незадумы-
ваясь советует бросить пустое дело: "Что кляузы писать!"

Но и Оленин, искренне восхищаясь жизнью казаков, чужд
их интересам и не приемлет их правды. В горячую пору
уборки, когда тяжелая, непрестанная работа занимает станич-
ников с раннего утра до позднего вечера, Оленин, пригла-
шенный отцом Марьяны в сады, приходит с ружьем на плече
стрелять зайцев. "Легко ли в рабочую пору ходить зайцев
искать!" - справедливо замечает бабука Улита. И в конце пове-
сти он не в состояани понять что Марьяна горюет не только
из-за раны Лукашки, а еще и потому, что пострадали интересы
всей станицы - "казаков перебили". Повесть завершается груст-
ным признанием той горькой истины, что стену отчуждения не
способны разрушить ни страстная любовь Оленина к Марьяне,
ни ее готовность полюбить его, ни его отвращение к светской
жизни и восторженное стремление приобщится к простому и
милому, ему казачьему миру.

В современной Толстому литературной критике и позднее
много писталось о руссоизме повести "Казаки".

Оленин - яростный ненавистник цивилизации и горячий
поклонник всего "естественного" - действительно выглядит жи-
вым последователем идей Жан-Жака Руссо. В юности сам Тол-
стой боготворил женевского мыслителя, носил на груди ме-
дальон с его портретом, читал и перечитывал его книги. В ста-
рости, вспоминая сочинения, произведшие на него особенно
сильное впечатление в молодые годы. Толстой назвал "Испо-
ведь" и романы Руссо ("Эмиль", "Новая Элоиза").

Для Толстого как писателя, для проблематики и поэтики его
произведений характерно резкое противопоставление городской,
светской и деревенской, близкой к природе жизни. Контраст 
искусственного городского и естественного деревенского, при-
родного, впервые резко обозначенный именно в "Казаках", со-
ставляет главное содержание, повести "Семейное счастие", очень
многое определяет в "Войне в мире" и в "Анне Карени-
ной", а в романе "Воскресение" составляет исходную, ключе-
вую мысль.

Но именно в "Казаках" руссоистский идеал не утверждает-
ся, а преодолевается: Оленину не дано слиться с миром приро-
ды и простых людей, живущих по естественным её велениям.

Однако не нужно думать, что в повести показано превос- .
ходство казаков над Олениным. Это не верно.

В конфликте Оленина с казачьим миром обе стороны пра-
вы. Обе утверждают себя: и эпически величавый строй народ-
ной жизни, покорный своей, традиции, и разрушающий все тра-
диции, жадно стремящийся к новому, вечно не успокоенный ге-
рой Толстого. Они еще не сходятся, но они оба должны сущест-
вовать, чтобы когда-нибудь сойтись. В конфликте между ними
Толстой, верный себе, подчеркивает прежде всего моральную
сторону. Кроме того, социальные противоречия, с такой силой
раскрытые в повестях о русской крепостной деревне - "Утро
помещика" и "Поликушка", - здесь были не так важны: каза-
ки не знающие помещичьего землевладения, живут в постоян-
ном труде, но и в относительном довольстве. Однако даже и в
этих условиях, когда социальный антагонизм не играет сущест-
венной роли, стена непонимания остается. И главное: Оленин
не может стать Лукашкой, которому неведомо внутреннее ме-
рило хорошего и дурного, который радуется как нежданному
счастью убийству абрека, а Лукашка в Марьяна не должны ме-
нять свое нравственное здоровье, спокойствие и счастье на ду-
шевную изломанность и несчастье Оленина.

Мысли о самопожертвовании, о счастье, заключающемся в
том, чтобы делать добро другим, нигде не были высказаны с та-
кой силой чувства, как в "Казаках". Из всех героев Толстого,
стремящихся к нравственному самоусовершенствованию, Оле-
нин - самый пылкий, безотчетно отдающийся молодому душев-
ному порыву и потому особенно обаятельный. Вероятно, поэто-
му он наименее дидактичен. Тот же порыв молодых сил, ко-
торый влек его к самоусовершенствованию, очень скоро раз-
рушает вдохновенно сооруженные нравственные теории и ведет
к признанию другой истины: "Кто счастлив, тот и прав!" И он
жадно добивается этого счастья, хотя в глубине души чувству-
ет, что оно для него невозможно. Он уезжает из станицы, от-
вергнутый Марьяной, чуждый казачеству, но еще более далекий
от прежней своей жизни.

Конфликт главного героя со своей средой носит совсем
иной характер. Почти не показанная в повести, отвергнутая в
самом ее начале, эта московская барская жизнь все время па-
мятна Оленину и предъявляет на него свои права - то в собо-
лезнующих письмах друзей, боящихся, как бы он не одичал в
станице и не женился на казачке, то в пошлых советах прия-
Белецкого. В станице Оленин "с каждым днем чувствовал
себя... более и более свободным и более человеком", но "не мог
забыть себя и своего сложного, негармонического, уродливого
прошедшего". Законы этого отрицаемого в "Казаках" мира точ-
но определены Ерошкой: "У вас фальчь, одна все фальчь>.
И Оленин, добавляет от себя автор, "слишком был согласен, что
все было фальчь в том мире, в котором он жил и в который
возвращался". Обличение этой фальши в письме Оленина к
приятелю, в разговорах с Белецким проникнуто все той же пыл-
костью и непримиримостью молодого порыва.

В "Казаках" столкновение народной правды с господской
ложью пронизывает все повествование. "Рабочий народ уж под-
нимается после долгой зимней ночи и идет на работы. А у гос-
под еще вечер" - этот контраст, подмеченный автором в нача-
ле первой главы, потом подтверждается размышлениями лакея:
"И чего переливают из пустого в порожнее?" - и проходит че-
рез всю повесть. В "Казаках" авторская точка зрения очень
близка народному взгляду на вещи.

Суду простого народа подлежит в конце концов и Оленин.
Он, правда, виноват лишь в том, что имел несчастье родиться
и воспитываться в дворянской "цивилизованной" среде. Одна-
ко, с точки зрения создатели "Казаков", это не только не-
счастье, но и вина. Героем повести Оленин становится лишь
потому, что решает оставить среду, сделавшуюся ему ненавист-
ной. Разглядев ее фальшь, он уже никогда не будет в ней ис-
кать правду.

Путь идейных и нравственных исканий положительного ге-
роя Толстого не завершается с еге отъездом из станицы Ново-
млинской. Он будет продолжен Андреем Болконским и Пьером
Безуховым в "Войне и мире", Левиным в "Анне Карениной" и
Нехлюдовым в "Воскресении".


                         4

Заглавие - "Казаки" - совершенно точно передает ссысл и
пафос произведения. Любопытно, что, выбирая в ходе работы
разные названия, Толстой, однако, ни разу не остановился на
"Оленине".

В 1857 году, работая над "Казаками", Толстой записал в
дневнике свои мысли о задачах искусства: "Дело искусства -
отыскивать фокусы и выставлять их в очевидность. Фокусы
эти, по старому разделению, - характеры людей; но фокусы эти
могут быть характеры сцен народов, природы". "Характеры"
народов и природы - эти стороны жизни чрезвычайно много
значат в художественном повествовании "Казаков". Эпическое
повествование о труде, веселье, войне казаков очень важно

Толстому: таким образом раскрывается "характер народа" -
именно народа, а не отдельных лиц, как у Гомера в "Илиаде".

Тургенев, считавший Оленина лишним лицом в "Казаках",
был конечно, не прав. Идейного конфликта повести не было бы
без Оленина. Но тот факт, что в жизни казачьей станицы
Оленин - лишнее лицо, что поэзия и правда этой жизни суще-
ствуют и выражаются независимо от него, - несомненен. Не
только для существования, но и для самосознания казачий
мир не нуждается в Оленине. Этот мир прекрасен сам по себе и
сам для себя.

Эпически величавое описание истории и быта гребенских
казаков развертывается в первых главах повести вне какой-ли-
бо связи с историей жизни Оленина. Впоследствии - в столкно-
вении казаков с абреками, в замечательных сценах виноград-
ной резки и станичного праздника - Оленин выступает как сто-
ронний, хотя и очень заинтересованный наблюдатель. Из уро-
ков Ерошки познает он и жизненную философию и мораль это-
го поразительного и такого привлекательного для него мира.

Свое открытие этого мира Толстой переносит на страницы
"Казаков", рисуя быт и нравы, характер целого народа, каким
он сложился в своеобразных исторических условиях. Важно
отметить, что в этой попытке пройти путь к народу совер-
шенно отсутствуют религиозные идеи, которые станут для Тол-
стого столь существенными в дальнейшем.

В дневнике 1860 года Толстой записал: "Странно будет
ежели даром пройдет это мое обожание труда". В повести
простая, близкая к природе трудовая жизнь казаков утверж-
дается как социальный и нравственный идеал. Труд - необхо-
димая и радостная основа народной жизни, но труд не на по-
мещичьей, а на своей земле. Так решал Толстой в начале
60-х годов самый злободневный вопрос эпохи.

Позднее он развивал свою мысль о вольной земле и говорил,
что на этой идее может быть основана русская революция.
В статье "Лев Толстой, как зеркало русской революции"
В. И. Ленин писал, что в творчестве Толстого отразилось кре-
стьянское "стремление смести до основания и казенную цер-
ковь, и помещиков, и помещичье правительство, уничтожить
все старые, формы и распорядки землевладения; расчистить
землю, создать на место полицейски - классового государства
общежитие свободных и равноправных мелких крестьян..."1. Ни-
кто сильнее Толстого не выразил, в своем творчестве эту меч-
ту русского мужика, и никто больше его не строил утопических
теорий, особенно в поздние годы, о мирных путях ее дости-
жения.

1 В. И. Л е н и н. Полн. собр. соч., т. 17, с. 211,

Что же представляют собой в этом смысле "Казаки"? Меч-
ту или действительность? Идиллию или реальную картину?

Очевидно, что патриархально-крестьянская идиллия живет
лишь в воспоминаниях Ерошки. И при первом знакомстве с
Олениным, и потом много раз он повторяет; "Прошло ты, мое
времечко, не воротишься"; "Нынче уж и казаков таких нету.
Глядеть скверно..."

На ранних стадиях работы у Толстого являлась мысль -
Ерошку, в облике которого особенно ярко воплотился жизнен-
ный идеал казачьего мира, сделать товарищем и однолеткой
Кирки (будущий Лукашка). В законченной повести. Ерошка -
воплощение доживающей истории, живая легенда, чуждая но-
вой станице. К нему относятся либо враждебно, либо насмеш-
ливо все, кроме Оленина и Лукашки, племянника. Ерошка в
свое время "прост" был, денег не считал; теперешний же ти-
пичный представитель казачьего общества - хорунжий - оття-
гал сад у брата и ведет длинный политичный разговор с
Олениным, чтобы выторговать лишнее за постой.

Свободная от крепостного права казачья община не избе-
жала развития новых отношений, с их властью чистогана и от-
кровенной антигуманностью.

Не случайно, что человеческий, гуманный взгляд представ-
ляет в повести именно старик Ерошка. Он любит и жалеет всех:
и убитого в разграбленном ауле ребеночка, и джигита, застре-
ленного Лукашкой, и раненого зверя, и бабочку, по глупости
летящую на огонь, и Оленина, которого девки не любят. Но сам
он нелюбимый. "Нелюбимые мы с тобой, сироты!" - плача го-
ворит он Оленину.

Верный жизненной правде, писатель отказался от мысли ри-
совать в повести казачью идиллию В лаконичных и точных
художественных зарисовках он представил конец казачьей ста-
ницы, рождение в ней новых нравов, раскрыл трагедию ломки
и уничтожения патриархального крестьянства. По мере работы
над повестью старик Ерошка все более становится критиком
современности, утверждающим свое отношение к миру - свобод-
ное, старокрестьянское. Гуманизм, человечность даны Ерошкой
как бы самой природой и долгим жизненным опытом. Оленин
приобретает эти черты, борясь с самим собой и со своим
прошлым.

Одна из важных особенностей эпического строя "Казаков",
состоит в том, что некоторые главные, ключевые мысли выска-
заны в немудреных словах простого человека-старика Ерош-
ки. Он философствует о жизни, о войне, о религиозной вере, об
отношениях народов друг к другу. В повествовательной систе-
ме Толстого - это новый шаг сравнительно с трилогией, севас-
топольским циклом, предвестие "Войны и мира" и других соз-
даний последующих лет.

Сюжет строится в "Казаках" совсем, не идиллично. Разру-
шенны мечты Оленина о счастливой "естественной" жизни. В ноч-
ном столкновении казаков с абреками убит горец. В конце по-
вести опасно ранен Лукашка. Повесть, однако (как и все соз-
данное Толстым), проникнута жизнеутверждающим началом,
основанным на гуманизме, человечности.

Повесть утверждает красоту и значительность жизни самой
по себе. Ни одно из созданий Толстого не проникнуто такой мо-
лодой верой в стихийную силу жизни и ее торжество, как "Ка-
заки". И в этом смысле кавказская повесть намечает прямой
переход к "Войне и миру".

В творческой биографии Толстого "Казаки" сыграли особен-
ную совершенно выдающуюся роль. После неудачи с "Семей-
ным счастием" (1859) он четыре года ничего не печатал и в
письмах к друзьям уверял, что совсем отказался от литературы.

"Казаки" обозначили рубеж. Эти было возрождение. Сразу
после них увидел свет "Поликушка", а с осени 1863 года нача-
лась напряженная работа над "Войной и миром". Толстой сно-
ва почувствовал себя "писателем всеми силами своей души".


                         5

В декабре 1852 года Толстой отправил с Кавказа в петер-
бургский журнал "Современник", прогрессивный в самый попу-
лярный журнал того времени, свой первый военный рассказ -
"Набег". До того в сентябрьском номере журнала была напеча-
тана повесть "Детство".

Когда в "Современнике" появился следующий кавказский
рассказ Толстого "Рубка леса", редактор журнала Н. А. Нек-
расов писал И. С. Тургеневу; "Знаешь ли, что это такое? Это
очерки разнообразных солдатских типов (и отчасти офицерских),
т. е. вещь, доныне небывалая в русской литературе. И как хо-
рошо!" Тогда же Некрасов горячо поощрял молодого Толстого
к писательской работе: "Не пренебрегайте подобными очерка-
ми; о солдате ведь наша литература доныне ничего не сказала,
кроме пошлости. Вы только начинаете, и в какой бы форме ни
высказали Вы все, что знаете об этом предмете, - все это
будет в высшей степени интересно и полезно".

Летом 1851 года, едва приехав на Кавказ, Толстой в каче-
стве волонтера сам участвовал в набеге, произведенном под на-
чальством князя А. И. Барятинского. В рассказе с большой до-
стоверностью изображен и этот военачальник, и разные офице-
ры, характерные черты которых зафиксированы в дневниках и
письмах Толстого.

Именно в "Набеге" ставит Толстой важнейшую для себя как
писателя задачу: раскрыть главные черты русского националь-
ного характера, показать, как они проявляются в напряженные
жизненные моменты - в минуту военной опасности, перед ли-
цом смерти.

У капитана Хлопова, прапорщика Аланина и поручика Ро-
зенкранца по-разному выражается главное качество, нужное на
войне, - храбрость. Юношеская бессмысленная горячность Ала-
нина, впервые идущего в дело, показное бесстрашие Розен-
кранца, подражающего горцам - джигитам, противостоят подлин-
ной храбрости капитана Хлопова. Этот скромный, неразговорчи-
вый, дурно одетый, с виду ничем не замечательный человек
формулирует в рассказе главную мысль: "Храбрый тот, который
ведет себя как следует". Автор, "рассказчик-волонтер", вспо-
минает определение храбрости древнегреческого философа Пла-
тона и добавляет от себя: "...храбр тот, кто боится только того,
чего следует бояться, а не того, чего не нужно бояться".

"Особенная и высокая черта русской храбрости" противопо-
ставлена в рассказе "французскому героизму" и вообще всякой
любви к громкой фразе. Нетрудно заметить, что идея эта полу-
чит развитие в военных сценах эпопеи "Война и мир". А образ
капитана Хлопова, человека с одной из "простых, спокойных
русских физиономий, которым приятно... смотреть прямо в гла-
за"; явится прообразом близких автору солдат и офицеров сева-
стопольских рассказов, романа "Война в мир", написанной в
конце жизни повести "Хаджи Мурат".

Рисуя капитана Хлопова, Толстой, конечно, следовал лите-
ратурной традиция, восходящей к лермонтовскому Максиму
Максимычу. Однако на страницах своего рассказа он спорит с
ложноромантическими представлениями о кавказской жизни.
Молодой офицер Розенкранц, один из "удальцов-джигитов, об-
разовавшихся по Марлинскому и Лермонтову", которые "смотрят
на Кавказ не иначе, как сквозь призму героев нашего време-
ни", нарисован без малой доли авторской симпатии.

Пейзажные зарисовки Кавказа с его подлинной красотой и
поэзией соседствуют с нарочито, подчеркнуто реалистическими
картинами и сценами. Нигде еще не рисовал Толстой так де-
тально целый день в жизни природы, весь ее естественный поря-
док и гармонию: прекрасное утро сменяется солнечным жаром
и блеском, вечер - прохладой и тишиною ночи. Эти подробные
описания не случайны и не самодельны. Они заканчиваются
кратким авторским заключением: "Природа дышала примири-
ельной красотой и силой". И сразу же Толстой переходит к
декларации своей излюбленной гуманистической мысли: "Неу-
жели тесно жить людям на этом прекрасном свете, под этим
неизмеримым звездным небом? Неужели может среди этой обая-
тельной природы удержаться в душе человека чувство злобы,
мщения или страсти истребления себе подобных? Все недоброе
в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосно-
вении с природой - этим непосредственнейшим выражением
красоты и добра".

В первоначальных редакциях "Набега" гораздо обстоятель-
нее рассказывалось о разорении горского аула; в большом пуб-
лицистическом отступлении, признавая историческую целесооб-
разность кавказской войны. Толстой более справедливым счи-
тал поступок какого-нибудь "оборванца Джеми", который, "ус-
лыхав о приближении русских, с проклятиями снимет со стены
старую винтовку и с тремя, четырьмя зарядами в заправах, ко-
торые он выпустит не даром, побежит навстречу гяурам". Все
это было снято самим Толстым при окончательной отделке рас-
сказа. Протест против войны стал более отвлеченным, но зато,
всеобъемлющим.

После всех драматических событий рассказа в конце возни-
кает мажорный мотив. Вновь прекрасная картина природы и со-
звучный ей "подголосок" шестой роты: звуки его чистого груд-
тенора далеко разносятся по прозрачному вечернему воз-
духу.

В кавказских рассказах складывался общих взгляд писате-
ля на жизнь, на войну в мир - иными словами, философия бы-
тия, воплощенная в художественных образах.

Война и мир резко противопоставлены, и война осуждена,
потому что это - разрушение, смерть, разъединение людей,
вражда их друг с другом, с красотой всего "божьего мира".

В "Рубке леса" повествование о войне осложняется новыми
мотивами. Столкновение с неприятелем - испытание душевных
и физических сил человека. В этом испытании есть своя красо-
та. Первые звуки выстрелов "особенно возбудительно" действу-
ют на всех; потом все вдруг принимает "новый величествен-
ный характер", и солнце бросает "веселые отблески на сталь
штыков, медь орудий, оттаивающую землю и блестки инея".
Мысль о смерти побуждает к тому, что "все с большей деятель-
ностью принялись за дело". Но весь рассказ отрицает войну, и
голос повествователя звучит патетически в главах о ранении и
смерти солдата Веденчука. Завершается рассказ авторским рас-
суждением о "духе русского солдата": "...скромность, простота
и способность видеть в опасности совсем другое, чем опасность,
составляют отличительные черты его характера".

Испытание смертью - излюбленная сюжетная ситуация у
Толстого. "Три смерти" - так назвал рассказ 1858 года. Даже
в гибели дерева - красота и поэзия. С этой высоты осуждает
Толстой ложь последних дней жизни "ширкинской барыни",
боящейся смерти, и спокойно, мудро смотрит на тихое, как буд-
то безразличное умирание ямщика Федора.

С точки зрения Толстого, красота и могущество природы
существуют сами по себе, как первооснова бытия, и могут на-
учить человека великим законам жизни. Срубленное дерево гиб-
нет, страдая: "...вздрогнуло всем телом, погнулось и быстро вы-
прямилось, испуганно колеблясь на своем корне". Но затем
следует жизнеутверждающая картина: "Деревья еще радост-
нее красовалась на новом просторе своими неподвижными
ветками".


                         6

После Кавказа, Севастополя, короткого пребывания в Петер-
бурге и Москве Толстой в 1856 году прочно поселяется в своей
Ясной Поляне. Здесь закончил он повесть "Утро помещика"
здесь же завершен рассказ "Поликушка", начатый во-время вто-
рого заграничного путешествия.

"Утро помещика" - фрагмент большого, задуманного и на-
чатого на Кавказе "Романа русского помещика".

Подобно Дмитрию Оленину, Дмитрий Нехлюдов стремит-
ся идти "по совершенно особенной дороге", хотя любимая те-
тушка и советует ему выбирать "торные дорожки: они ближе
ведут к успеху". Но любимому герою Толстого нужен не успех,
а добро и справедливость. Ему важно чувствовать себя невино-
ватым. Нехлюдов оказывается, однако, виноват перед своими не-
избывно нищими крестьянами и бессилен улучшить их положе-
ние. Он постоянно испытывает "чувство, похожее на стыд или
угрызение совести". Слово "виноват" - самое характерное и по-
стоянное в "Утре помещика".

Стена недоверия и непонимания разделяет Нехлюдова с кре-
стьянами - и бедными, как Иван Чурис, Юхванка Мудреный,
Давыдка Белый, и зажиточными, как Дутлов. В "Утре помещи-
ка" определилось характерно толстовское построение сюжета:
жизненный и нравственный потенциал героя проверяется в его
соотношениях с крестьянским миром.

Толстой правдив до конца и показывает без всякой идеали-
зации самих крестьян: косность Чуриса, хитрость Южвана, лень
Давыдки, жадность Дутлова. Но в целом картина народной ни-
щеты нарисована с глубоким сочувствием и состраданием. При
прекрасных свойствах доброго барина, правда - на кре-
стьянской стороне. Укоряющие слова Нехлюдова, обращенные
к Чурису, автор повести называет иронически "излияниями" и
добавляет, что эти слова "неспособны возбудить доверия ни в
каком, и в особенности в русском человеке, любящем не слова,
а дело, и неохотнике до выражения чувств, каких бы то ни было
прекрасных". Крестьяне, хоть и вполне зависят от ,барина, чув-
ствуют свое превосходство над ним: Яурис упрямо отказывает-
переселиться в другую избу; Юхванка (Нехлюдов с горечью
догадывается об этом) "смеется над ним и мысленно считает его
ребенком" и погом кидает вдруг "дерзкий взгляд на лицо бари-
на"; весь облик матери Давыдки Арины выражает "ум и энер-
гию"; кормилица, встретившись с Нехлюдовым, "нисколько не
робеет" и "смело" глядит на него; в Дутдовых ясно видна
"неуверенность и некоторая гордость", а разговор с Карпом
Нехлюдов начинает "заминаясь".

Подобно Оленину, Нехлюдов размышляет: "Любовь, само-
отвержение - вот одно истинное, независимое от случая счас-
тие!" Но заключительная глава повести рисует иную карти-
ну - подлинного счастья, дарованного Илюшке Дутлову. "Слав-
но!" - шепчет себе Нехлюдов, и мысль: зачем он не Илюшка-
тоже приходит ему".

Известно, что историю несчастного дворового, лишившего
себя жизни, рассказала Толстому в Брюсселе одна из княжон
Дондуковых-Корсаковых - как быль, случившуюся в их имении
Глубокое Псковской губернии.

Однако в "Поликушке" и в образах самого Поликея, его
жены, детей и других крестьян, и во всей обстановке крепостно-
го и дворового житья-бытья, несомненно, проглядывают яснопо-
лянские впечатления Толстого. Так, в списке крестьян Ясной
Поляны за 1858 год значится Поликей, 38 лет, и его жена
Акулина. Десятиаршинный "флигерь", где в углу жид Поликуш-
ка, похож, по словам старшего сына Толстого, Сергея Львовича,
на бывшее помещение дворовых в Ясной Поляне (сохранив-
шийся доныне "дом Волконского"). Комментаторы отмечают
множество других совпадений. Фамилии крестьян: Дутловы,
Ермилины, Резун (Резуновы), Жидков взяты у действитель-
ных лиц яснополянской деревни. Агафья Михайловна - имя
жившей на покое в Ясной Поляне старой горничной графини
П. Н. Толстой, бабушки писателя. В черновиках повести нахо-
дилась характеристика жены Илюшки Дутлова - Аксиньи, в ко-
торой угадываются черты Аксиньи Аникановой (Базыкиной),
героини незаконченных рассказов начала 60-х годов ("Тихой и
Маланья", "Идиллия") и позднейшей повести "Дьявол". Имя
Егора Михайловича носил приказчик в имении cестры Толсто-
го, Марии Николаевны. Была, наконец, в Ясной Поляне и ло-
шадь по кличке Барабан.

Очевидно, что "Поликушкой" Толстой откликался на самый
жгучий вопрос современности, глубоко волновавший и его лич-
но как владельца Ясной Поляны, пытавшегося решить кресть-
янский вопрос, не дожидаясь отмены крепостного права.

К началу 60-х годов у Толстого не оставалось уже ника-
ких иллюзий в возможности добрых отношений между помещи-
ком и крепостным крестьянином. Отрицание "вековой крепо-
сти" сблизило его с лондонским изгнанником - Герценом, при-
влекло внимание к лучшим представителям дворянского клас-
са - декабристам, о которых он начал в эти годы писать по-
весть, приведшую к "Войне и миру".

Не удивительно, что новую повесть Толстого, как только
она была напечатана в журнале, восторженно приветствовал
Тургенев, такой же великий знаток русской деревни и такой же
неумолимый противник крепостного права. А. А. Фету Тургенев
писал, что, прочитав "Поликушку", он "удивился... силе круп-
ного таланта" Толстого: "Есть страницы поистине удивитель-
ные! Даже до холода в спинной кости пробирает, а ведь у нас
она уже и толстая и грубая. Мастер, мастер!"   "

Подробно, с величайшим вниманием и точным знанием, вос-
производит Толстой обстановку, психологию, речь не только
несчастного Поликея, но и всех других крестьян. Причем не-
редко автор ведет повествование словно бы от лица героя или
от лица человека, близкого крестьянину по взгляду на вещи и
лексикону. Такова, например, вторая глава, рассказывающая о
Поликее и его жизни, седьмая - о поездке его в город.

То "обожание" крестьянской жизни, каким отмечены все ли-
тературные замыслы Толстого начала 60-х годов, его педагоги-
ческие воззрения и занятия яснополянской школой, явственно
сказалось в "Поликушке". И надо думать, что среди крестьян-
ских детей Ясной Поляны подсмотрел Толстой тот тип смешной
и трогательной девочки Аксютки (с ее незабываемым "однова
дыхнуть"), который много лет спустя оживет в народной дра-
ме "Власть тьмы" в образе Анютки.

С пьесой "Власть тьмы" рассказ о Поликее связан раз-
мышлениями о деньгах и о зле, какое они производят, "Эх,
деньги, деньги! Много греха от них... Ни от чего в свете
столько греха, как от денег, и в Писании сказано!" - гово-
рит Дутлов. "Страшные деньги, сколько зла они делают!" -
вторит ему барыня.

И это говорят люди, имеющие много денег. Говорят лице-
мерно - Поликей гибнет в конечном счете не из-за страшной вла-
сти денег, а в силу нравственной своей беспомощности и жал-
кой зависимости от любого каприза барыни. Точно так же в
поздней пьесе "власть тьмы" на самом деле оказывается не вла-
стью денег, но более страшной силой - властью темного, без-
нравственного сознания, творящего зло, того не ведая.

Свое великое знание народной жизни и глубочайшую лю-
бовь к ней Толстой одухотворил страстным желанием ее изме-
нения и утверждения на новых, человечных основах.

Это желание приведет его позднее к полному разрыву со
взглядами дворянской среды и беспощадному обличению всех
установлений антинародного государства. За это именно обличе-
ние в 1901 году он, всемирно известный писатель, будет отлучен
от православной церкви как вероотступник и бунтовщик.

Но никакие проклятия церковников не смогут ни укротить
могучий дух Толстого, ни уменьшить любовь людей к нему. Об
этом вдохновенно расскажет А. И. Куприн в "Анафеме". Всю
ночь протодьякон Олимпий, читая "Казаков", плачет от радо-
сти, умиления и нежности. А наутро мощным голосом, от кото-
рого дрожит собор и звенят люстры, вместо анафемы выславля-
ет Льву Толстому "многая лета".

-----------------------------------------------------------
26.2.2004